Том 13. Детство. В людях. Мои университеты - Страница 98


К оглавлению

98

Но как-то раз, тёмным вечером, я пришёл с клетками в трактир на Старой Сенной площади, трактирщик был страстный любитель певчих птиц и часто покупал их у меня.

Казак сидел около стойки, в углу, между печью и стеной; с ним была дородная женщина, почти вдвое больше его телом, её круглое лицо лоснилось, как сафьян, она смотрела на него ласковыми глазами матери, немножко тревожно; он был пьян, шаркал вытянутыми ногами по полу и, должно быть, больно задевал ноги женщины, — она, вздрагивая, морщилась, просила его тихонько:

— Не дурите…

Казак с великим усилием поднимал брови, но они вяло снова опускались. Ему было жарко, он расстегнул мундир и рубаху, обнажив шею. Женщина, спустив платок с головы на плечи, положила на стол крепкие белые руки, сцепив пальцы докрасна. Чем больше я смотрел на них, тем более он казался мне провинившимся сыном доброй матери; она что-то говорила ему ласково и укоризненно, а он молчал смущённо, — нечем было ответить на заслуженные упрёки.

Вдруг он встал, словно уколотый, неверно — низко на лоб — надел фуражку, пришлёпнул её ладонью и, не застегиваясь, пошёл к двери; женщина тоже поднялась, сказав трактирщику:

— Мы сейчас воротимся, Кузьмич…

Люди проводили их смехом, шутками. Кто-то сказал густо и сурово:

— Вернётся лоцман, — он ей задаст!

Я ушёл вслед за ними; они опередили меня шагов на десять, двигаясь во тьме, наискось площади, целиком по грязи, к откосу, высокому берегу Волги. Мне было видно, как шатается женщина, поддерживая казака, я слышал, как чавкает грязь под их ногами; женщина негромко, умоляюще спрашивала:

— Куда же вы? Ну, куда же?

Я пошёл за ними по грязи, хотя это была не моя дорога. Когда они дошли до панели откоса, казак остановился, отошёл от женщины на шаг и вдруг ударил её в лицо; она вскрикнула с удивлением и испугом:

— Ой, да за что же это?

Я тоже испугался; подбежал вплоть к ним, а казак схватил женщину поперёк тела, перебросил её через перила под гору, прыгнул за нею, и оба они покатились вниз, по траве откоса, чёрной кучей. Я обомлел, замер, слушая, как там, внизу, трещит, рвётся платье, рычит казак, а низкий голос женщины бормочет, прерываясь:

— Я закричу… закричу…

Она громко, болезненно охнула, и стало тихо. Я нащупал камень, пустил его вниз, — зашуршала трава. На площади хлопала стеклянная дверь кабака, кто-то ухнул, должно быть, упал, и снова тишина, готовая каждую секунду испугать чем-то.

Под горою появился большой белый ком; всхлипывая и сопя, он тихо, неровно поднимается кверху, — я различаю женщину. Она идёт на четвереньках, как овца, мне видно, что она по пояс голая, висят её большие груди, и кажется, что у неё три лица. Вот она добралась до перил, села на них почти рядом со мною, дышит, точно запаленная лошадь, оправляя сбитые волосы; на белизне её тела ясно видны тёмные пятна грязи; она плачет, стирает слёзы со щёк движениями умывающейся кошки, видит меня и тихонько восклицает:

— Господи — кто это? Уйди, бесстыдник!

Я не могу уйти, окаменев от изумления и горького, тоскливого чувства, — мне вспоминаются слова бабушкиной сестры:

«Баба — сила, Ева самого бога обманула…»

Женщина встала и, прикрыв грудь обрывками платья, обнажив ноги, быстро пошла прочь, а из-под горы поднялся казак, замахал в воздухе белыми тряпками, тихонько свистнул, прислушался и заговорил весёлым голосом:

— Дарья! Что? Казак всегда возьмёт что надо… ты думала — пьяный? Не-е, это я тебе показался… Дарья!

Он стоит твердо, голос его звучит трезво и насмешливо. Нагнувшись, он вытер тряпками свои сапоги и заговорил снова:

— Эй, возьми кофту… Дашк! Да не ломайся…

И казак громко произнёс позорное женщине слово.

Я сижу на куче щебня, слушая этот голос, одинокий в ночной тишине и такой подавляюще властный.

Перед глазами пляшут огни фонарей на площади; справа, в чёрной куче деревьев, возвышается белый институт благородных девиц. Лениво нанизывая грязные слова одно на другое, казак идёт на площадь, помахивая белым тряпьём, и наконец исчезает, как дурной сон.

Внизу, под откосом, на водокачке пыхтит пароотводная трубка, по съезду катится пролётка извозчика, вокруг — ни души. Отравленный, я иду вдоль откоса, сжимая в руке холодный камень, — я не успел бросить его в казака. Около церкви Георгия Победоносца меня остановил ночной сторож, сердито расспрашивая — кто я, что несу за спиной в мешке.

Я подробно рассказал ему о казаке — он начал хохотать, покрикивая:

— Ловко-о! Казаки, брат, дотошный народ, они не нам чета! А бабёнка-то сука…

Он подавился смехом, а я пошёл дальше, не понимая — над чем же он смеётся?

И думал в ужасе: а что, если бы такое случилось с моей матерью, с бабушкой?

VIII

Когда выпал снег, дед снова отвёл меня к сестре бабушки.

— Это не худо для тебя, не худо, — говорил он мне.

Мне казалось, что за лето я прожил страшно много, постарел и поумнел, а у хозяев в это время скука стала гуще. Всё так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой, так же подробно рассказывают друг другу о ходе болезней, старуха так же страшно и злобно молится богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась в пространстве, но двигается столь же важно и медленно, как беременная. Когда она шьёт детям бельё, то тихонько поёт всегда одну песню:


Спиря, Спиря, Спиридон, —
Спиря, братик мой родной;
Сама сяду в саночки,
Спирю — на запяточки…

Если войти в комнату, она тотчас перестаёт петь и сердито кричит:

98