Том 13. Детство. В людях. Мои университеты - Страница 65


К оглавлению

65

Я промолчал. Присев на пустой ящик, он зевнул, перекрестил рот и — снова:

— Украдь, а?

— Воровать нельзя! — сообщил я ему.

— А воруют, однако. Уважь старость!

Он был приятно не похож на людей, среди которых я жил; я почувствовал, что он вполне уверен в моей готовности украсть, и согласился подать ему калоши в форточку окна.

— Вот и ладно, — не радуясь, спокойно сказал он. — Не омманешь? Ну, ну, уж я вижу, что не омманешь…

Посидел с минуту молча, растирая грязный, мокрый снег подошвой сапога, потом закурил глиняную трубку и вдруг испугал меня:

— А ежели я тебя омману? Возьму эти самые калоши, да к хозяину отнесу, да и скажу, что продал ты мне их за полтину? А? Цена им свыше двух целковых, а ты — за полтину! На гостинцы, а?

Я немотно смотрел на него, как будто он уже сделал то, что обещал, а он всё говорил тихонько, гнусаво, глядя на свой сапог и попыхивая голубым дымом.

— Если окажется, напримерно, что это хозяин же и научил меня: иди испытай мне мальца — насколько он вор? Как тогда будет?

— Не дам я тебе калоши, — сказал я сердито.

— Теперь уж нельзя не дать, коли обещал!

Он взял меня за руку, привлёк к себе и, стукая холодным пальцем по лбу моему, лениво продолжал:

— Как же это ты ни с того, ни с сего, — на, возьми?!

— Ты сам просил.

— Мало ли чего я могу попросить! Я тебя попрошу церкву ограбить, как же ты — ограбишь? Разве можно человеку верить? Ах ты, дурачок…

И, оттолкнув меня, он встал.

— Калошев мне не надо краденых, я не барин, калошей не ношу. Это я пошутил только… А за простоту твою, когда пасха придёт, я те на колокольню пущу, звонить будешь, город поглядишь…

— Я знаю город.

— С колокольни он краше…

Зарывая носки сапог в снег, он медленно ушёл за угол церкви, а я, глядя вслед ему, уныло, испуганно думал: действительно пошутил старичок или подослан был хозяином проверить меня? Идти в магазин было боязно.

На двор выскочил Саша и закричал:

— Какого чорта ты возишься!

Я замахнулся на него клещами, вдруг взбесившись.

Я знал, что он и приказчик обкрадывают хозяина: они прятали пару ботинок или туфель в трубу печи, потом, уходя из магазина, скрывали их в рукавах пальто. Это не нравилось мне и пугало меня, — я помнил угрозу хозяина.

— Ты воруешь? — спросил я Сашу.

— Не я, а старший приказчик, — объяснил он мне строго, — я только помогаю ему. Он говорит — услужи! Я должен слушаться, а то он мне пакость устроит. Хозяин! Он сам вчерашний приказчик, он всё понимает. А ты молчи!

Говоря, он смотрел в зеркало и поправлял галстук теми же движениями неестественно растопыренных пальцев, как это делал старший приказчик. Он неутомимо показывал мне своё старшинство и власть надо мною, кричал на меня басом, а приказывая мне, вытягивал руку вперёд отталкивающим жестом. Я был выше его и сильнее, но костляв и неуклюж, а он — плотненький, мягкий и масляный. В сюртуке и брюках навыпуск он казался мне важным, солидным, но было в нём что-то неприятное, смешное. Он ненавидел кухарку, бабу странную, — нельзя было понять, добрая она или злая.

— Лучше всего на свете люблю я бои, — говорила она, широко открыв чёрные, горячие глаза. — Мне всё едино, какой бой: петухи ли дерутся, собаки ли, мужики — мне это всё едино!

И если на дворе дрались петухи или голуби, она, бросив работу, наблюдала за дракою до конца её, глядя в окно, глухая, немая. По вечерам она говорила мне и Саше:

— Что вы, ребятишки, зря сидите, подрались бы лучше!

Саша сердится:

— Я тебе, дуре, не ребятишка, а второй приказчик!

— Ну, этого я не вижу. Для меня, покуда не женат, ребёнок!

— Дура, дурья голова…

— Бес умён, да его бог не любит.

Её поговорки особенно раздражали Сашу, он дразнил её, а она, презрительно скосив на него глаза, говорила:

— Эх ты, таракан, богова ошибка!

Не однажды он уговаривал меня намазать ей, сонной, лицо ваксой или сажей, натыкать в её подушку булавок или как-нибудь иначе «подшутить» над ней, но я боялся кухарки, да и спала она чутко, часто просыпаясь; проснётся, зажжёт лампу и сидит на кровати, глядя куда-то в угол. Иногда она приходила ко мне за печку и, разбудив меня, просила хрипло:

— Не спится мне, Лексейка, боязно чего-то, поговори-ка ты со мной.

Сквозь сон я что-то рассказывал ей, а она сидела молча и покачивалась. Мне казалось, что горячее тело её пахнет воском и ладаном и что она скоро умрёт. Может быть, даже сейчас вот ткнётся лицом в пол и умрёт. Со страха я начинал говорить громко, но она останавливала меня:

— Шш! А то сволочи проснутся, подумают про тебя, что ты любовник мой…

Сидела она около меня всегда в одной позе: согнувшись, сунув кисти рук между колен, сжимая их острыми костями ног. Грудей у неё не было, и даже сквозь толстую холстину рубахи проступали рёбра, точно обручи на рассохшейся бочке. Сидит долго молча и вдруг прошепчет:

— Хоть умереть бы, что ли, такая всё тоска…

Или спросит кого-то:

— Вот и дожила — ну?

— Спи! — говорила она, прерывая меня на полуслове, разгибалась и, серая, таяла бесшумно в темноте кухни.

— Ведьма! — звал её Саша за глаза.

Я предложил ему:

— А ты в глаза скажи ей это!

— Думаешь, побоюсь?

Но тотчас же сморщился, говоря:

— Нет, в глаза не скажу! Может, она вправду ведьма…

Относясь ко всем пренебрежительно и сердито, она и мне ни в чём не мирволила, — дёрнет меня за ногу в шесть часов утра и кричит:

— Буде дрыхнуть-то! Тащи дров! Ставь самовар! Чисти картошку!..

65