— «Врача родшая, уврачуй души моея многолетние страсти! Стенания от сердца приношу ти непрестанно, усердствуй, владычице!»
И громко взывает, со слезами на зелёных глазах:
— «Вера же вместо дел да вменится мне, боже мой, да не взыщеши дел, отнюдь оправдывающих мя!»
Теперь он крестится часто, судорожно, кивает головою, точно бодаясь, голос его взвизгивает и всхлипывает. Позднее, бывая в синагогах, я понял, что дед молился, как еврей.
Уже самовар давно фыркает на столе, по комнате плавает горячий запах ржаных лепёшек с творогом, — есть хочется! Бабушка хмуро прислонилась к притолоке и вздыхает, опустив глаза в пол; в окно из сада смотрит весёлое солнце, на деревьях жемчугами сверкает роса, утренний воздух вкусно пахнет укропом, смородиной, зреющими яблоками, а дед всё ещё молится, качается, взвизгивает:
— «Погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен!»
Я знаю на память все молитвы утренние и все на сон грядущий, — знаю и напряжённо слежу: не ошибётся ли дед, не пропустит ли хоть слово?
Это случалось крайне редко и всегда возбуждало у меня злорадное чувство.
Кончив молиться, дед говорил мне и бабушке:
— Здравствуйте!
Мы кланялись и наконец садились за стол. Тут я говорил деду:
— А ты сегодня «довлеет» пропустил!
— Врёшь? — беспокойно и недоверчиво спрашивает он.
— Уж пропустил! Надо: «Но та вера моя да довлеет вместо всех», а ты и не сказал «довлеет».
— На ко вот! — восклицает он, виновато мигая глазами.
Потом он чем-нибудь горько отплатит мне за это указание, не пока, видя его смущённым, я торжествую.
Однажды бабушка шутливо сказала:
— А скушно поди-ка богу-то слушать моленье твоё, отец, — всегда ты твердишь одно да всё то же.
— Чего-о это? — зловеще протянул он — Чего ты мычишь?
— Говорю, от своей-то души ни словечка господу не подаришь ты никогда, сколько я ни слышу!
Он побагровел, затрясся и, подпрыгнув на стуле, бросил блюдечко в голову ей, бросил и завизжал, как пила на сучке:
— Вон, старая ведьма!
Рассказывая мне о необоримой силе божией, он всегда и прежде всего подчёркивал её жестокость: вот, согрешили люди и — потоплены, ещё согрешили и — сожжены, разрушены города их; вот бог наказал людей голодом и мором, и всегда он — меч над землёю, бич грешникам.
— Всяк, нарушающий непослушанием законы божии, наказан будет горем и погибелью! — постукивая костями тонких пальцев по столу, внушал он.
Мне было трудно поверить в жестокость бога. Я подозревал, что дед нарочно придумывает всё это, чтобы внушить мне страх не пред богом, а пред ним. И я откровенно спрашивал его:
— Это ты говоришь, чтобы я слушался тебя?
А он так же откровенно отвечал:
— Ну, конешно! Ещё бы не слушался ты?!
— А как же бабушка?
— Ты ей, старой дуре, не верь! — строго учил он. — Она смолоду глупа, она безграмотна и безумна. Я вот прикажу ей, чтобы не смела она говорить с тобой про эти великие дела! Отвечай мне: сколько есть чинов ангельских?
Я отвечал и спрашивал:
— А кто такие чиновники?
— Эк тебя мотает! — усмехался он, пряча глаза, и, пожевав губами, объяснял неохотно:
— Это бога не касаемо, чиновники, это — человеческое! Чиновник суть законоед, он законы жрёт.
— Какие законы?
— Законы? Это значит — обычаи, — веселее и охотнее говорил старик, поблескивая умными, колючими глазами. — Живут люди, живут и согласятся: вот эдак — лучше всего, это мы и возьмём себе за обычай, поставим правилом, законом! Примерно: ребятишки, собираясь играть, уговариваются, как игру вести, в каком порядке. Ну, вот уговор этот и есть закон!
— А чиновники?
— А чиновник озорнику подобен, придёт и все законы порушит.
— Зачем?
— Ну, этого тебе не понять! — строго нахмурясь, говорит он и снова внушает:
— Надо всеми делами людей — господь! Люди хотят одного, а он — другого. Всё человечье — непрочно, дунет господь, — и всё во прах, в пыль!
У меня было много причин интересоваться чиновниками, и я допытывался:
— А вон дядя Яков поёт:
Светлы ангелы — божии чины,
А чиновники — холопи сатаны!
Дед приподнял ладонью бородку, сунул её в рот и закрыл глаза. Щёки у него дрожали. Я понял, что он внутренне смеётся.
— Связать бы вас с Яшкой по ноге да пустить по воде! — сказал он. — Песен этих ни ему петь, ни тебе слушать не надобно. Это — кулугурские шутки, раскольниками придумано, еретиками. И, задумавшись, устремив глаза куда-то через меня, он тихонько тянул:
— Эх вы-и…
Но, ставя бога грозно и высоко над людьми, он, как и бабушка, тоже вовлекал его во все свои дела, — и его и бесчисленное множество святых угодников. Бабушка же как будто совсем не знала угодников, кроме Николы, Юрия, Фрола и Лавра, хотя они тоже были очень добрые и близкие людям: ходили по деревням и городам, вмешиваясь в жизнь людей, обладая всеми свойствами их. Дедовы же святые были почти все мученики, они свергали идолов, спорили с римскими царями, и за это их пытали, жгли, сдирали с них кожу.
Иногда дед мечтал:
— Помог бы господь продать домишко этот, хоть с пятьюстами пользы — отслужил бы я молебен Николе Угоднику!
Бабушка, посмеиваясь, говорила мне:
— Так ему, старому дураку, Никола и станет дома продавать, — нет у него, Николы-батюшки, никакого дела лучше-то!
У меня долго хранились дедовы святцы, с разными надписями его рукою, в них, между прочим, против дня Иоакима и Анны было написано рыжими чернилами и прямыми буквами: «Избавили от беды, милостивци».