Том 13. Детство. В людях. Мои университеты - Страница 200


К оглавлению

200

Выговорив всё это медленно и как бы с трудом, человек уставился невидимыми глазами на мачтовый фонарь парохода, следя, как он ползёт в сетях тьмы золотым пауком.

— Берись, ну… Грамотный? Не знаешь — кто законы пишет?

Не дождавшись ответа, он продолжает:

— Разно говорят: одни — царь, другие — митрополит Сенат. Кабы я наверно знал — кто, сходил бы к нему. Сказал бы: ты пиши законы так, чтобы я замахнуться не мог, а не то что ударить! Закон должен быть железный. Как ключ. Заперли мне сердце, и шабаш! Тогда я — отвечаю! А так — не отвечаю! Нет.

Он бормотал для себя, всё более тихо и бессвязно, пристукивая кулаком по дереву рычага.

С парохода кричали в рупор, и глухой голос человека был так же излишен, как лай и вой собак, уже всосанный жирной ночью. У бортов парохода по чёрной воде жёлтыми масляными пятнами плывут отсветы огней и тают, бессильные осветить что-либо. А над нами точно ил течёт, так вязки и густы тёмные, сочные облака. Мы всё глубже скользим в безмолвные недра тьмы.

Человек угрюмо жаловался:

— К чему довели меня? Сердце не дышит…

Безразличие овладело мною, безразличие и холодная тоска. Захотелось спать.

Осторожно, с трудом продираясь сквозь тучи, подкрался рассвет без солнца, немощный и серый. Окрасил воду в цвет свинца, показал на берегах жёлтые кусты, железные, ржавчиной покрытые сосны, тёмные лапы их ветвей, вереницу изб деревни, фигуру мужика, точно вырубленную из камня. Над баржой пролетела чайка, свистнув кривыми крыльями.

Меня и рулевого сменили с вахты, я залез под брезент и уснул, но вскоре — так показалось мне — меня разбудил топот ног и крики. Высунув голову из-под брезента, я увидал, что трое матросов, прижав рулевого к стенке «конторки», разноголосно кричат:

— Брось, Петруха!

— Господь с тобой, — ничего!

— А ты — полно!

Скрестив руки, вцепившись пальцами в плечи себе, он стоял спокойно, прижимая ногою к палубе какой-то узел, смотрел на всех по очереди и хрипло уговаривал:

— Дайте от греха уйти!

Он был бос, без шапки, в одной рубахе и портах, тёмная куча нечёсанных волос торчала на его голове, они спускались на упрямый, выпуклый лоб, под ним видно было маленькие глаза крота, налитые кровью, они смотрели умоляюще, тревожно.

— Утонешь! — говорили ему.

— Я? Никак. Пустите, братцы! Не пустите — убью его! Как приплывём в Симбирской, так и…

— Да перестань!

— Эх, братцы…

Он медленно, широко развёл руки, опустился на колени и, касаясь руками «конторки», точно распятый, повторил:

— Дайте от греха бежать!

В голосе его, странно глубоком, было что-то потрясающее, раскинутые руки, длинные, как вёсла, дрожали, обращены ладонями к людям. Дрожало и его медвежье лицо в косматой бороде, кротовые, слепые глаза тёмными шариками выкатились из орбит. Казалось, что невидимая рука вцепилась в горло ему и душит.

Мужики молча расступились пред ним, он неуклюже встал на ноги, поднял узел, сказал:

— Вот — спасибо!

Подошёл к борту и с неожиданной лёгкостью прыгнул в реку. Я тоже бросился к борту и увидал, как Петруха, болтая головою, надел на неё — шапкой — свой узел и поплыл, наискось течения, к песчаному берегу, где, встречу ему, нагибались под ветром кусты, сбрасывая в воду жёлтые листья.

Мужики говорили:

— Одолел себя всё-таки!

Я спросил:

— Он — сошёл с ума?

— Зачем? Нет, это он — души спасенья ради…

Петруха уже выплыл на мелкое место, встал по грудь в воде и взмахнул над головою узлом.

Матросы закричали:

— Проща-ай!

Кто-то спросил:

— А как же без пачпорта он?

Рыжий, кривоногий матрос рассказывал мне с удовольствием:

— У него, в Симбирске, дядя живёт, злодей ему и разоритель, вот он и затеял убить дядю, да однако пожалел сам себя, отскочил от греха. Зверь мужик, а — добрый! Он — хороший…

А хороший мужик уже шагал по узкой полосе песка, против течения реки, и — вот он исчез в кустах.

Матросы оказались добрыми ребятами, все они были земляки мне, исконные волгари; к вечеру я чувствовал себя своим человеком среди них. Но на другой день заметил, что они смотрят на меня угрюмо, недоверчиво. Я тотчас догадался, что чорт дёрнул Баринова за язык и этот фантазёр что-то рассказал матросам.

— Рассказал?

Улыбаясь бабьими глазами, смущённо почёсывая за ухом, он сознался:

— Рассказал немножко!

— Да — я ж тебя просил молчать?

— Ведь я и молчал, да уж больно история интересна. Хотели в карты играть, а рулевой захватил карты, — скушно! Я и того…

Из расспросов моих оказалось, что Баринов, скуки ради, сплёл весьма забавную историю, в конце которой Хохол и я, как древние викинги, рубились топорами с толпой мужиков.

Бесполезно было сердиться на него, — он видел правду только вне действительности. Однажды, когда я с ним, по пути на поиски работы, сидел на краю оврага в поле, он убеждённо и ласково внушал мне:

— Правду надобно выбирать по душе! Вон, за оврагом, стадо пасётся, собака бегает, пастух ходит. Ну, так что? Чем мы с тобой от этого попользуемся для души? Милый, ты взгляни просто: злой человек — правда, а добрый — где? Доброго-то ещё не выдумали, да-а!

В Симбирске матросы очень нелюбезно предложили нам сойти с баржи на берег.

— Вы нам люди неподходящие, — сказали они.

Свезли нас в лодке к пристаням Симбирска, и мы обсохли на берегу, имея в карманах тридцать семь копеек.

Пошли в трактир пить чай.

— Что будем делать?

Баринов уверенно сказал:

— Как — что? Надо ехать дальше.

До Самары доехали «зайцами» на пассажирском, в Самаре нанялись на баржу, через семь дней почти благополучно доплыли до берегов Каспия и там пристроились к небольшой артели рыболовов на калмыцком грязном промысле Кабанкул-бай.

200